Психоаналитик улыбается и знает отчего. Может, он и прав, но только мне известны истинные причины его улыбки. Их множество, и часто они противоречивы. Я переживаю катастрофу, потому что любовь к правде сделала меня лжецом. И даже то, что я лжец поневоле, все равно не оправдывает меня, впрочем, как и то, что на свете есть лжецы и похлеще. Последние занимаются искусством, наукой, религией и жизнью.
Они меня интересуют особо. Я говорю здесь о них, потому что, по-моему, есть на свете счастливцы, которым удается сделать собственное соприкосновение со временем, материей, жизнью и энергией таким, что оно по своему результату и значимости сравнимо с созданием великой поэмы, а может, и превосходит ее.
Но я отрекаюсь от того, что сейчас сказал, от того, что хотел сказать, и от того, что еще осталось невысказанным.
Я отрекаюсь от всего, что познал. Отрекаюсь от того, что мне знакомо или кажется знакомым. Я отвергаю само значение, потому что оно ничего не значит. Конечно, оно может обозначать многое, и среди этого множества есть вещи впечатляющие, но как только постигнешь их смысл и даже когда только начнешь его постигать, вдруг ловишь себя на том, что смысл этот бессмыслен, бесполезен.
И вообще, что мы о себе воображаем?
Вот что-то рассмешило меня недавно. Впрочем, всегда найдется над чем посмеяться, я хочу сказать, все это происходит по недоразумению. А ведь я всегда считал, что в конечном счете нужно прожить довольно долго, чтобы отучиться плакать и смеяться. Но я, быть может, уже самый старый молодой человек на свете, так и не научился этому.
Все мы лжецы, потому что живем, выживаем и общаемся друг с другом с помощью слов, а слова лгут. Все лживо: слова, цифры, знаки, жесты, мимика, звуки, песни, танцы – все, что ни есть.
Лучшее из того, что нам дано, конечно, сон. А что есть сон, как не отбрасывание всего преходящего, недолговечного, мимолетного? Сон еще не смерть, но соприкосновение с ней.
Все, конечно, ложь и бессмыслица, но мне верилось, что если у меня когда-нибудь будет много денег, то с ними я обрету хоть какой-нибудь смысл в жизни. Этого не произошло. Деньги появились, а смысла как не было, так и нет. Мы нуждаемся в солнце, я в особенности. Но сколько лет должно было пройти, прежде чем я задумался на минутку о солнце. Почему я не думал о нем раньше? Не знаю. Я думал, зачем оно, как оно велико, из чего оно? Я люблю смерть, я всегда ее любил, я всегда ее ненавидел: что-то нас сближает. Сближает больше, чем что-либо еще. Я готов пойти со смертью, но расставаться с солнцем не хочу. Я не смогу смириться с потерей солнца. Если бы я мог прожить жизнь заново, я бы прожил ее, даже не догадываясь, что живу во второй раз. Мне казалось бы, что у меня все впервые.
Тот приятель, который явился сюда со своими сумасбродными поучениями, хотел помочь нам. Но помочь, однако, ничем не смог. А вот был бы он драматургом, каковым я был, есть и буду, он не понравился бы критикам. Они спросили бы его, куда он клонит и зачем говорит загадками, пусть выражается яснее. Он хочет сказать, что он сын Божий? Так мы все его сыновья.
Но мы должны понимать, это его роль в спектакле.
Я тоже без ума от спектаклей. Я играю настоящего писателя. И если где-то игра не клеится, мне становится не по себе. Иногда спектакль удается (во всяком случае мне так кажется), а иногда – нет (или мне кажется, что нет). Но сомнения – мой крест, каждую минуту я должен терзаться сомнениями, а то ли я делаю. Так или иначе, я писатель и должен писать.
Никто меня не просил писать. И вообще никто меня ни о чем не просил. Просто я не мог выдумать себе занятия лучше. Я долго присматривался, примеривался и решил – стану писателем. И вот теперь я в Париже, в своей квартире на пятом этаже. Пишу. Если вы хотите высказать мысль и не можете уложиться в три миллиона слов, то, может, эту мысль вообще невозможно выразить словами? Вот я уже использовал куда больше трех миллионов слов, а все еще не объяснился. Может, это действительно невозможно? Одни пишут, другие читают – приятное развлечение, но что в нем толку? Впрочем, может, что и пойдет на пользу, но велика ли она? Главное, ничего не принимать близко к сердцу, и это нам удается. Иначе мы бы давно себя погубили. Каждый человек рано или поздно себя губит, кто хорошими средствами, кто плохими. Но какая разница, хорошими или плохими? Результат все равно один и тот же. Человек убил себя. Одному понадобилось на это двадцать лет, другому восемьдесят, но и тот и другой пришли к одному. Не найдется такого человека, который не считал бы свое существование жалким и достойным презрения. Жизнь человека ничего не стоит. Но всегда находится какое-нибудь занятие и время, чтобы его убивать. И мы чем-нибудь занимаемся, убиваем время. Я решил стать писателем, захотел писать, потому что это меня поддерживает, а все остальное нет.
Шервуд Андерсон, к примеру, убил себя зубочисткой. Он проглотил ее, она исколола ему все нутро, и он умер от перитонита. Так же умер мой отец, но от аппендицита. Шервуд проглотил зубочистку вместе с насаженной на нее оливкой и бокалом мартини во время коктейля. Ни с кем не должно происходить таких несчастий. Нельзя же платить за это жизнью. Но еще задолго до смерти Шервуд здорово растолстел. Это, наверное, его и сгубило или по крайней мере привело к гибели. Когда я увидел его таким толстым, сам я был худой и голодный. Мне было неловко за него, я не мог понять, какого черта он торчит там посреди клуба и болтает с дамами.
«Никогда не буду таким толстым, – поклялся я себе. – Никогда. Надо же, вот так стоять и выглядеть полным идиотом».
И все равно я растолстел. Теперь и я толстый. И мне остается только стоять и болтать с дамами.
Я стал писать, потому что все остальное мне быстро надоедает. Я думал так: есть миллион способов писать и миллион вещей, достойных описания, так что тут не соскучишься.
И ведь правда, способов писать миллионы, о чем писать – тоже. Мы пишем, мы меняемся день ото дня, и сегодня я уже совсем не тот, что вчера. Правда, в чем-то я остаюсь таким же, и это делает мое существование скучным, как и всякая другая работа или безделье. И все-таки, самый верный путь для меня – этот.
Я не надеюсь видеть солнце после смерти, но, может, я буду хотя бы его помнить?
Уильям Сароян, 1961