Image Image Image Image Image Image Image Image Image Image

Armenian Global Community | Вместе в светлое будущее!

Scroll to top

Top

Уильям Сароян - "Баня" читать онлайн на armeniangc.com

«Баня» — Уильям Сароян

В доме на Сан-Бенито-авеню все удобства выходили на задний двор, там были ванная и туалет с дощатым полом. Старый пол был весь в щелях, и зимой сквозь них веяло холодом. Горячей воды в кране не было, потому что не было бака для горячей воды. Воду согревали на кухонной плите. Купались мы по-старому, как когда-то на родине. Эту привычку сохранила бабушка Люси, она одно время была банщицей. Пока мы с братом еще, так сказать, не возмужали, Люси купала нас, если оказывалась у нас дома, а дома у нас она бывала часто, потому что любила маму больше, чем двух других своих дочерей. Во всяком случае ей нравилось с ней поболтать, посплетничать, пошутить и посмеяться, спеть что-нибудь, поделиться воспоминаниями, поиздеваться над чьей-нибудь глупостью и высокомерием. Когда же мы, наконец, возмужали и Люси это вдруг узрела, она сказала: «Ну вот, еще один мужчина, и все у него на своем месте. А теперь, пожалуйста, будь добр, наклонись, чтобы я не видела этого срама, я натру тебе спину».




Терла спину она колючей, жесткой тряпкой с едким хозяйственным мылом «Фелс-Напта». А когда мы вышли в большой мир, у нас появилось мыло получше – «Белый Король», так оно называлось. Ну и когда началось окончательное наше разложение, мы стали пользоваться мылом «Палмолив».

Банный день устраивался у нас не чаще, чем раз в неделю. Объяснялось это тем, что подогревать воду – дело довольно хлопотное. Также считалось, что частые купания вредны для здоровья. Душе нужно время, чтобы воссоединиться с телом, а если, скажем, купаешься каждый день, то душа не успевает возвращаться на свое место.
В ванной стояла маленькая деревянная табуретка, некогда ею пользовались в бане, на старой родине. На этой табуретке полагалось сидеть банщику. Перед ним стоял оцинкованный таз с горячей водой, его ставили под кран с холодной водой. Старая Люси иногда забывала добавить холодной воды или не считала это нужным – вода оказывалась несколько горячее, чем можно выдержать – я с воплем вскакивал. Но на самом деле вода, наверное, была теплая и казалась кипятком, потому что я мерз. В таких случаях Люси хватала меня за загривок, усаживала на место и ворчала при этом, что ни за что не поверит, что я когда-нибудь разбогатею. В ковшик, привезенный со старой родины, она набирала горячей воды из таза. (Ковшик этот мы называли mac). И снова поливала меня горячей водой. На этот раз вода уже не казалась такой горячей, а может, я просто привык к бабушкиному ворчанию. Перво-наперво, намыливали голову, причем не волосы, которых у меня всегда было много, а лицо, глаза, уши, нос и шею. У бабушки были сильные, мозолистые, проворные руки. Она без умолку говорила что-то сердитым голосом о мире, о том, что делают в нем разные люди, мудрые и глупцы.

Волосы дважды намыливали и дважды прополаскивали, потом принимались за спину. Бабушка не успокоится, пока не натрет ее докрасна. Затем она переключается на руки и, натирая, приговаривает: «Кожа да кости, худющий, как палка. Такуи, почему на нем совсем нет мяса?» Она, конечно, не надеялась услышать ответ на вопрос, потому что мама в это время грела воду на кухне. На дне ванны собиралось много грязи. А если ее было мало, то бабушка огорчалась: ей, наверное, казалось, что ее хватка лучшей в мире банщицы ослабевает. Когда же грязи в ванне скапливалось много, она с гордостью говорила: «Видишь, видишь, сколько грязи! Хватит на маленький виноградник, где разводят сорт аликанте». Когда ее сын Арам рассказывал о своих делах, она перенимала у него некоторые слова и употребляла, где могла. Ей особенно нравилось, как звучит аликанте. Это слово, или вариант, в котором оно произносилось бабушкой, хорошо уживалось с армянскими словами. Такие слова со всеми неточностями, искажениями и новообразованиями были неповторимы. Когда Люси была чем-то раздражена, она изобретала слова, а иногда и целые фразы. Когда самая тяжелая работа оставалась по позади, бабушка бросала мне мокрую мыльную тряпку и говорила: «А хозяйство свое давай сам». Она отворачивалась или смотрела в другую сторону, мурлыча себе что-то под нос по настроению. Например, какой-нибудь «глупый протестантский гимн», как говаривала она. Или какую-нибудь патриотическую армянскую песню, либо свой вариант песни «Пусть не гаснет в доме очаг». Это было представление, спектакль, если хотите, который разыгрывался ради собственного удовольствия или чтобы доставить удовольствие кому-то, когда это встречало отклик, конечно. Но прежде всего это делалось ради дорогого ей человека, о котором она заботилась. «Ля-ля-ля, ля-ля-ля, а теперь потри хорошенько ноги, тебе приходится много ходить». Наконец наступала очередь последнего обливания. Бабушка медленно выливала мне на голову воду из ковша: «Ox-хай». «Ох-хай» – это совсем не то, что «а-ах». «А-ах» на десяти разных языках выражает сожаление, скорбь. «Ох-хай» же значит: «Хорошо, здорово, лучше быть не может!» И так далее. Потом подавалось большое теплое полотенце, которым я начинал лихорадочно вытираться, а бабушка мне помогала. И я мчался на кухню по веранде, продуваемой всеми ветрами.
Я вбегал на кухню, а там меня уже поджидал стакан холодной воды с тремя чайными ложками сахару. Не было напитка вкуснее. Мы называли его шарбат, очевидно, это слово произошло от слова «шербет», а может, наоборот. Эту традицию я сохранил и в своей семье для своих детей, когда они были еще маленькими. И если кто-то об этом забывал, то мой сын или дочурка напоминали: «А где мой шарбат?»

Это шумное, лихорадочное, если хотите, в чем-то комичное купание все же было для нас благодатью.
После бани я одевался во все чистое: длинное свежевыстиранное белье, толстые свежевыстиранные носки – все дырки заштопаны, пальцы не торчат. Выглаженная свежая хлопчатобумажная синяя рубашка, синие брюки, тоже свежевыстиранные и глаженные. От всего исходил добрый густой запах хозяйственного мыла. Потом я сушил волосы на кухне и зачесывал их назад. Жира не требовалось. Волосы у меня и без того жирные. Затем мне вручались ножницы, чтобы я остриг ногти на ногах, а после бабушка или мама, если бабушки не было дома, стригла мне ногти на руках – один-два ногтя, – и забирала так глубоко, что они болели потом весь день.
– Надо же наконец кому-то научиться стричь ногти, – возмущался я.
– Ничего, отрастут, – отвечали мне равнодушно, – а теперь одеваться и марш в гостиную.
Минут через десять поспевал второй шарбат, этот был еще вкуснее первого.
Как же здорово жить! Я повторял это множество раз, почти слово в слово, и многим это уже надоело. Им это не нравилось, и они ворчали на меня, как бабушка Люси: «Никогда тебе не стать писателем».

Ну что им ответить! Наверное, они никогда не мылись так, как мы. Наверное, они купались в нормальных ванных комнатах, каждый вечер или каждое утро, и мылились дорогим мылом. Никогда после купания они не пили шарбат. (Они не пили шарбат ни сразу после купания, ни через десять – пятнадцать минут). Баня не была для них благодатью. Они всегда были чистыми, даже слишком чистыми. Им никогда не приходилось видеть столько грязи на дне ванны, что хватило бы на маленький виноградник аликанте. Они просто купались в своей ванне и ни о чем не задумывались.
Весь дом обогревался кухонной плитой. Другого источника тепла не было. Топили опилками. За три доллара нам привозили целый грузовик опилок и сваливали в один из двух наших сараев. За зиму мы сжигали два – два с половиной грузовика опилок. На растопку шли обрезки дерева, мы притаскивали их откуда только могли. Всю зиму, днем и ночью, в плите горел слабый огонь. Приятно пахло опилками, древесной смолой, кедром, сосной, дубом, раскаленной плитой. Плита была невысокая, имела две большие духовки, а на блестящей никелированной дощечке гордо сияла надпись «Эксельсиор». Нашего кота звали так же, в честь плиты. Кот расхаживал вокруг плиты, лениво потягиваясь. Лежа на полу неподалеку, поглядывал на армян, а те на кота, который научился у них, как себя вести, понимал немного из того, что они говорили, и все, что они делали. Мы жили вместе с котом. Это был серый котище, ловкий, сильный, независимый и все же теплый и ласковый. Он был немного себе на уме или, если хотите, был гениален, особенно весной и ранним летом. Бах! И он выпрыгивал сквозь москитную сетку, сквозь запертую на крючок дверь, словно она и не заперта, а вообще открыта. От этого не страдали, однако, ни кот, ни дверь, ни сетка. Все объяснялось древним, безудержным влечением к девочкам. Кот исчезал на три – четыре дня, потом появлялся весь истерзанный, ложился и принимался сам себя исцелять, как Экклесиаст: «Все суета. Всюду печаль и невежество. Ради всего святого, какой во всем в этом смысл и где же, наконец, мое блюдечко с молоком?»

1961 год