«Да» и «Аминь» — Уильям Сароян

I
Превыше всего у нас стоял Господь, благословенность, вера и стремление к совершенству. Мы ощущали присутствие невидимых глазу созданий, необъятных, как океаны, мы чувствовали волнение незримых морей, ярость воображаемых бурь, град камней, ветер и мокрый снег, рев рек в теснинах души, ущелья разума, высокие, несгибаемые деревья, вселенную воспоминаний. Бог внутри нас, плач младенцев, речи могучих мужей, метания толп внутри нас, безудержный ход истории. В нас все переворачивается, мучительно превращаясь в бессловесный язык, первый среди всех смертных и последний, в топот арабских скакунов, азарт войны, мучения истекающих кровью и в Бога, в наши лица, подставленные лучам солнца, в лик человека, везде и повсюду, и в стремительную жизнь в нас, в нашу божественность.

Мы жили Богом, и Его Слово было словом всех людей, на всю жизнь, всех очертаний, звучаний и любого естества, из вечно вздымающегося моря, с безмолвного неба, в движении всего живого, видимого и невидимого; и у нас были зрение, осанка, прикосновение, и земля была у нас под ногами, и мы стояли на ней, а над нами была твердь небесная, и мы касались предметов, живых и неживых, осязая строение листьев и плодов, камня и земли, огня и воды, а внутри нас – Бога. Бог – звук и беззвучие, движение и неподвижность, добро и зло, цельность, тайна и уют нашего жилища, создатель нашей притчи, безупречный и неистребимый, факт и правда внутри нас, правда моего отца, которого больше нет на земле, моего брата Крикора, моей матери, моих сестер, наш смысл, причина, начало и конец, наши черты и биение нашей жизни, свидетель и фонтан нашего смеха, и смех внутри нас, наше горе и скорбь, радость смотреть на предметы, тайна боли и наслаждения.

Мы молились. О том, чтобы быть причастными ко всему, чтоб не терялась наша связующая нить с живым и неживым. Сначала Бог. Этот круг, во глубине времен, задолго до появления человеческого лица, эта тишина и эта темнота долгой ночи. Мы – конец, и мы же – начало. Мы молились за то, чтобы не быть безучастными в этом приходе и уходе людей, в появлении и исчезновении лиц и форм во всех уголках света, чтобы стать частицей каждого человеческого поступка, доброго ли, плохого ли, чтобы все исполнялось – мысли, надежды, горести, радости и страдания. В молитвах мы обретали воспоминания, а во сне мы выходили из черной пустоты к неторопливым, медлительным истокам истории, а телесный рост маленьких существ (пока неразумных благодаря воле Божьей), начиная с рыб, птиц и зверей, привел нас к человеку, первому существу. И вот молитвами, во сне, путем воспоминаний и веры мы постепенно приблизились к Богу внутри нас, к единству, к последней мысли и последней надежде: быть совершенными и вместе с тем вселенскими, быть сиюминутными и вместе с тем вечными, иметь значение, но не мелкое, быть чем-то конкретным и вместе с тем – воплощением всего сущего, и отсюда в нас появилось зло вместе с добром, и это было зло человеческое и зло Божественное. И земля дожила до нашего появления на свет.

В нас жила потребность к разрушению и уничтожению, и это тревожило нас, ибо бок о бок с этой потребностью жила еще более сильная тяга к созиданию, возведению, сотворению нового, новых форм, новых смыслов. Земля преисполнена плодами человеческого труда, но сами мы ничего не создали, нам хотелось сделать многое, а у нас не получалось, и тогда мы принялись крушить. Мы ломали вещи, мы разбивали их вдребезги, осыпая их руганью, это было то же, что молитва. Мы брали лампочку, разглядывали ее, задумывались о ней, о ее прекрасных очертаниях, о том, как чертовски в ней все хитро устроено, о ее работе, о хрупком стекле, о тончайших проволочках, о ее назначении – светить в ночи. Как здорово! Восхитительно! А потом мы разбивали ее. Мы ничего не создали. Нам хотелось знать об этих вещах. Бог присутствовал во всех добрых вещах, созданных человеком, и мы хотели увидеть в них Бога. Мы спрашивали друг друга, а можем ли мы сами сотворить что-нибудь замечательное? И ответ был неизменно – «да». Конечно же, мы создадим восхитительные вещи, и мы подолгу мечтали об этих великолепных таинственных вещах, о предметах, чьи очертания пока неведомы человеку. Нам никак не удавалось создать новую форму, а нам нужно было что-то делать, и мы разрушали. Иногда даже самые набожные люди богохульствуют. Мы хотели извлечь Бога из возможности, но Бог не являлся нам, тогда мы ломали целые, исправные вещи на мелкие кусочки, проклиная их. И это приводило нас в отчаянье, потому что мы любили Бога и знали, что загвоздка в нас самих, ибо в нас не было цельности.

Был у нас будильник, и однажды он испортился, тогда мой брат Крикор сел в гостиной и разобрал его. «Я заставлю его работать», – твердил он. Он брал в руки металлические детали и показывал их мне. «Смотри, какие зубчики на этом колесике, – говорил он. – Посмотри на эту пружинку». Больше он ничего сказать не смог. Он вновь собрал мелкие детальки, завел будильник и заявил: «Теперь он будет работать». Но тот не заработал. Бог и точность были запрятаны внутри, но часы не ходили, а ведь мой брат хотел возродить их к жизни. Но часы стояли. Это было ужасно – хотеть сделать доброе дело и быть не в состоянии. Однако Крикор был терпелив и исполнен благоговения. Он снова с величайшей осторожностью разобрал будильник, разложил перед собой на столе все детали и стал любоваться ими. Он так восхищался всеми этими винтиками, колесиками, пружинками и самой идеей часов, что мне стало как-то не по себе. Я начал понимать, что будильник явно не заработает и на этот раз, потому что он мертв, а Крикор не знает, как его оживить. Я наблюдал, как он бьется над этими часами, как он молится над ними. Наконец Крикор собрал будильник, и он стал единым целым, Крикор завел его, но тот не тикал.

Крикор держал часы в руке, глядя на них с ненавистью и досадой. Мне стало ясно: ему больше не хотелось созидать, а хотелось крушить. Он вышел из дому, и я увидел, что он ухнул будильник о стену сарая. Стекло разлетелось, будильник упал наземь, смятый и безжизненный, а Крикор сел на ступеньки заднего крыльца и сказал: «И так всегда, за что ни возьмусь». Это был трагический для нас момент, потому что мы понимали, что случай с будильником – всего лишь один из многих подобных случаев в нашей жизни и что нам еще предстоит создавать и воскрешать вещи и поважнее. Нам хотелось, чтобы Бог стал частью этих предметов: мы знали, мы были уверены, что если Бог не придет к нам, мы примемся богохульствовать, ломать и крушить, даже если больше всего на свете нам хочется строить и восстанавливать.

II
Очертания предметов были священны для нас сами по себе, ибо это была та форма, которую человек придал реальности и Богу, тот замысел, которым человек облагородил пустоту. Бог – во всем, как и во все времена. И в уродливом, и в прекрасном, в совершенном и несовершенном. Свалка Леви – кладбище вещей: поломанные фургоны, старые автомобили – «Дорты», «Саксоны», «Муны», «Джорданы», – кровати, диванные пружины, груды труб, бутылки, инструмент – мы ходили туда, как плакальщики на могилу, стояли и смотрели на останки нашего времени, наш собственный Вавилон – хлам, застоявшийся маслянистый смрад, изгиб автомобильного крыла. Нам было жаль эти мертвые вещи, и мы спрашивали себя, а нельзя ли спасти и вернуть к жизни хоть что-то, может, какое-нибудь старое колесо опять завертится. Неужели создания человеческого разума подвержены смерти и мимолетному времени? Неужели все обречено на гибель?
Была у нас на кухне здоровенная старомодная плита марки «Эксельсиор-Трой», мы обожали ее: эти формы, эти стремительные прямые линии, неожиданные изгибы, круглые крышки, дверь духовки на петлях, всю ее массу, всю ее идею, пространство, заполненное ею, ее реальность. И старинные стулья, которые мы изучали, как туристы рассматривают архитектуру великолепного собора, и столы, и предметы помельче и попроще – суть образы Бога. Плита, стул, чайник, сковорода, дверная ручка и дверь, окно и идея комнаты – стены, полы, потолки, очертания реальности, предметы прочные, квадратные, округлые, с изящными изгибами, но безмолвные, основательные, нечто огромное и терпеливое, дом, улица, город, и все улицы, и все города.

Мы не просто смотрели на предметы, мы видели в них единство и вечность Бога. А пианино! О, пианино было вещью незаурядной, величественной, непостижимым торжеством, вещью, красивой самой по себе и, помимо всего прочего, началом поэзии и математической точности! Раз-два-три. Ноты, и у каждой свое название и смысл. Музыка познается и становится возможной. Бетховен и Бах. Три-четыре-пять. Сердце человека бьется в ритме нашего времени.
Молчаливая масса и пальцы Шопена – нашего Бога. Мы совершали паломничество на свалку – изучать смерть, преходящие формы, позор старости и никчемности, смотреть, как гибнет Бог в уродстве и несовершенстве, в безжизненной, безобразной материи, дабы познать «да» и «нет», смысл человека и реальности, блеск и ужас, красоту и грех, грех абсолютный, и гибель. Нам было грустно: хлам подавлял нас тоской – все чаяния, усилия и мечты человека обречены на такой вот финал – мусор, тление и застарелый масляный смрад.
Мы знали, что все эти предметы происходят из нашего мира, и их кончина печалила нас, поэтому мы занялись поисками чего-то непреходящего, нетленного, вечного, формы которого не поддаются разрушению. Мы потеряли веру в часы. Потеряли веру в лампочки. Мы разбивали их вдребезги.

* * *
Молодая травинка, клейкие листочки, цветы, распустившиеся по весне, несомненно, были составной частью этого непреходящего, но было и нечто иное, более ослепительное, с более прекрасными очертаниями. И оно явилось нам, как и многое другое, случайно.
Возвращаясь однажды вечером домой после того, как я распродал газеты, я увидел на улице птицу, бегающую под припаркованными автомобилями. Это оказалась заблудившаяся, перепуганная курица. Я ее поймал, сунул под мышку и принес домой.
Мне было ее очень жаль, она дергалась с перепугу у меня под рукой, и, проходя по освещенным местам под уличными фонарями, я заглядывал ей в глаза, и, казалось, они были полны печали, тоски по дому и друзьям и почти смертельного одиночества. По дороге домой я разговаривал с курицей по-армянски, пытаясь успокоить ее: «Не бойся, не плачь», – потому что мне казалось, что курица в глубине души плачет. Домашняя птица, заблудившаяся в городе, пытается найти себе убежище под машинами. И вот я принес курицу домой, показал Крикору, маме и сестрам.

– Я нашел эту курицу, – сказал я. – Она заблудилась на улице, и я залез под автомобиль и достал ее оттуда. Сначала она убежала от меня, но я уговорил ее, и она подошла ко мне.
Я был ужасно доволен. Я опустил курицу на пол, и она принялась расхаживать по гостиной. Вот она замерла, наклонила голову набок и стала прислушиваться к нашему смеху. Мы долго смеялись, ведь это так забавно – найти курицу, принести ее домой и смотреть, как она расхаживает по полу. Очень занятно. Нам казалось, будто в этот вечер к нам пожаловал особо почетный гость.
Утром курица больше не чувствовала себя несчастной. Она ходила по нашему заднему двору и под солнечными лучами выглядела весьма привлекательно. Крикор принес молоток и пилу, смастерил для курицы домик с клеткой и посадил ее туда. И мы принялись ждать.
Нам нужно было яйцо. Не какое-то там, а единственное в своем роде, наше яйцо. Я нашел курицу. Спас ее от города, где ее мог переехать автомобиль или она могла замерзнуть. Так что яйцо, пожалуйста.

Мы сделали для курицы гнездо и стали ждать появления нашего яйца, думая о том, какое это чудо – яйцо. Мы разговаривали. Мне хотелось разузнать о скорлупе, отчего она такая прочная и чистая, а форма совершенная и безупречная. Почему это так? Крикор сказал, что не знает. Так получается.
Никто не знает ответа на мой вопрос. Впрочем, и все другое – листья, цветы, человек – диковинно, но просто и безыскусно.
Прошел день. Яйца не было. Мы забеспокоились. У этого происшествия могло быть только одно логическое завершение – яйцо, единственное и неповторимое. Оно должно было явиться в мир из пустоты, отрешенное и совершенное, и вместе с тем причастное ко всем видам и родам предметов, ко всем формам, явиться началом всего сущего. Яйцо? Вселенная, Бог, простота Вселенной, Божья милость. Прошел еще день. Яйца по-прежнему не было. Мы сходили к курице, посмотрели на нее, поговорили между собой. Мы стали опасаться, что в ней нет искры жизни. Мы нервничали. Нам хотелось увидеть нечто совершенное, отвлеченное, чистое и безупречное. Мы уже изучили часы и лампочки. Мы боялись, что начнем богохульствовать. Вообще-то яиц было полно. Можно было сходить в магазин и купить дюжину, когда захочется. Но нам нужно было именно это яйцо. Мы хотели, чтобы оно явилось к нам из пустоты, и уже начали беспокоиться.

Потом однажды, сидя за обедом, мы услышали, как квохчет наша курочка. Мы все – Коикор и мама, и сестры – бросились к клетке и там в гнезде увидели великолепное белое яйцо. О, оно было прекрасно! Наша курица ходила взад-вперед и кудахтала. Там, в гнезде, находился Бог, начало, и весь мир казался замечательным, превосходным. Все было четко, изящно, подобно этому яйцу. Им можно было любоваться, его можно было боготворить. Крикор держал яйцо на ладони и улыбался, словно в этом яйце выправились все человеческие несовершенства, словно случилось самое замечательное чудо из чудес. Глядя на Крикора, я преисполнился его радостью и был счастлив. А яйцо, безукоризненное, цельное и прочное, стало для нас воплощением прекрасного, искры жизни и всего прочего, символом семени и начала, первой формой, изначальной красотой. И это был Бог, безыскусность, которая выше самого великого искусства человека, и это была красота и вселенная, цельность и символ вечной жизни на земле, вечного возрождения.

Вещи, созданные человеком, конечны, они могут истлеть, сломаться, разлететься на куски, но это, этот овал белизны не прекратится никогда, из этой формы, из этой идеи могут обильно произрастать все формы, создаваемые человеком. Вот оно, наше яйцо, в руке моего брата, который улыбается, глядя на него, потому что оно вернуло ему цельность и внутренне его укрепило, перевесило уродливость всех на свете поломанных, истлевших вещей, возродило в нем трепет и веру, вернуло его Богу, «ДА» и «АМИНЬ».

1934 год